– Тебе нравится эта работа?
– Она не дает мне писать то, что в самом деле хочется.
– А что это?
– Роман. Что-то мускулистое. Чтобы ни капли жира.
Она улыбнулась.
– Я бы очень хотела прочитать что-нибудь из твоего.
– Сама пишешь, что ли?
– Вовсе нет. – Хэдли никому в этом не признавалась, но вдруг решила довериться едва знакомому человеку. – Я давно мечтаю стать пианисткой и выступать с концертами. Я много работала. Каждый день занималась. Так уставала, что раз в час укладывалась на пятнадцать минут на ковер – просто передохнуть. У всего есть своя цена, хочешь писать, петь, играть – плати. Наверное, эта цена просто оказалась для меня непомерной.
Эрнест улыбнулся:
– Открою тебе тайну: таких правил не существует. На территории писателя законы не действуют.
Кто-то окликнул Хэдли, но ей совершенно не хотелось уходить.
– Тебя зовут.
Он стоял так близко. Кажется, она ему понравилась, но ей не верилось, что она может заинтересовать такого мужчину.
– У меня мама умерла два месяца назад. – Хэдли понятия не имела, зачем это сказала.
– О, – его улыбка исчезла. – Мне очень жаль.
– Да, жаль. Это просто. Я ухаживала за ней последние девять месяцев. И потому не слишком часто общалась с людьми. – Подступили слезы, но она не даст им воли. – Похоже, я немного отстала от жизни. Мне кажется, вы сумеете стряхнуть с меня пыль.
– С удовольствием.
Хэдли спрятала довольную улыбку, уткнувшись в свой стакан.
– Вы с мамой любили друг друга?
– Не особо. Она увлекалась политикой, женским равноправием. Так что ей было не до меня.
– Значит, ты – не современная женщина?
– Я современная. Но скорее в традиционном смысле. Понимаешь?
Эрнест кивнул.
Хэдли прокашлялась и допила свой джин.
– Наши разговоры обычно заканчивались скандалом. Из-за меня. Я просто имела в виду, как хорошо проводить время с друзьями. Когда она умерла, я почувствовала облегчение. Понимаю, звучит ужасно. Но этот дом… сидеть там целыми днями – это меня убивало.
– Хэдли!
Музыка смолкла. Подруга размахивала руками, подзывая ее к роялю.
– Иди сюда, сыграй что-нибудь!
– О нет.
– Давай, Хэш. Могу я тебя так называть? – Эрнест подхватил ее под локоть и повел обратно к роялю. – Все гости требуют!
Эрнест забрал у нее бокал и поставил на крышку инструмента, где уже громоздилась целая батарея полупустой посуды со следами губной помады. Он наклонился к ее уху.
– Моя мать – музыкант. Она бы точно захотела познакомиться с тобой, – прошептал он с улыбкой. – Просто сыграй первое, что придет на ум.
– Но я умею только классику, – пробормотала Хэдли немного ошеломленно. Она нервно одернула платье, усаживаясь на табурет и перебирая в голове мелодии. Пыталась сообразить, какая из них подошла бы теперь, – и остановилась на сонате Баха. Она грустная, но грусть эта скорее романтическая.
Играя, Хэдли думала о том, что счастливейшие моменты ее жизни были связаны с музыкой. Часто по вечерам, когда мать задремывала, приоткрыв пожелтевшие губы и тяжко дыша, Хэдли отправлялась бродить по Сент-Луису, смотрела по сторонам и слушала, как сверстницы болтают о мужчинах, домашних делах и новых перчатках. А вернувшись домой, рыдала в ванной, зажав рот полотенцем, чтобы мать не услышала. Потом, уже вечером, она усаживалась к фортепиано, и отчаяние сразу отступало.
Быть может, от роли медсестры она сама получала некое болезненное удовольствие. Мать не держала ее при себе постоянно, и Хэдли вполне могла отлучаться по вечерам.
На самом деле это в ней много лет назад что-то надломилось, и она сдалась. Забросила друзей и танцы. Единственными мужчинами, с кем Хэдли в ту пору разговаривала, были муж сестры да владелец овощной лавки в конце улицы, который жалостливо глядел на нее поверх бледных апельсинов.
Прозвучал последний аккорд. Эрнест не смотрел неотрывно на ее руки и не был заворожен ее игрой, ничего такого: он удивленно обернулся, когда она закрыла рояль.
– Кто-нибудь, поставьте еще пластинку, – попросила Хэдли. – А то стало слишком грустно.
Но комната вдруг взорвалась аплодисментами. Хэдли было приятно – она отлично справилась.
Когда вечер закончился, они с Эрнестом вышли на улицу. Дорожка размокла от дождя, и желтые листья впечатались в глину.
Эрнест стоял, неловко засунув руки в карманы.
– Отличный плащ, – сказала она, поправляя ему воротник.
– Многие женщины так говорят. – Эрнест выглядел смущенным.
– Писк моды, да? Ты в нем похож на какого-нибудь… – она рассмеялась, – герцога.
– Можно тебя проводить?
– Можно, но ты уже это сделал. Сегодня я ночую здесь.
Он притянул ее к себе и поцеловал. Более целомудренно, чем она ожидала, – просто прикоснулся губами к ее губам.
– Ты долго пробудешь в Чикаго?
– Три недели.
– Тогда у нас есть три недели.
Они дали друг другу обещание увидеться снова после того, как она вернется домой. Хэдли писала Эрнесту, что встреча с ним стала для нее освобождением. Побегом из тюрьмы. Что теперь она вырвется со Среднего Запада на волю – прочь из Сент-Луиса, прочь от умершей матери, – вместе с Эрнестом Хемингуэем или без него.
Вечер милосердно прогнал дневной зной. Последние лучи солнца пробиваются из-за деревьев и гаснут на терракотовой плитке у оконных ниш.
– Помню его, – Эрнест кивает на голубое саржевое платье, в котором Хэдли была на вечеринке в Чикаго. Ткань чересчур туго обтягивает пополневшие бедра жены, но все же платье сидит неплохо. – Чуть не забыл, какое оно хорошенькое.